Серафим шестикрылый

Еще с вечера я решил, что пора, наконец, навестить старый Чегет, а заодно проведать одного местного художника, знакомого мне по прежним поездкам. Встав пораньше, я спустился в Азау и покатил через лес по залитой солнцем долине. Есть ли что-нибудь прекрасней пушистой хвои на фоне темно-синего неба? Наверное, только кривые янтарные стволы на фоне идеально белого снега. Что еще надо человеку? — думал я, небрежно руля лыжами, — Вот так бы и скользить всю жизнь по солнечному лесу.

Вообще, при любом перемещении лично я испытываю чувство глубинной правильности и коренной удовлетворенности. То есть, двигаясь из пункта А в пункт Б, я ощущаю себя при деле. Вот доеду, и опять буду думать, — Куда дальше? Не податься ли в пункт С?

Лыжня наклонилась круче и вынесла в широкое поле, небрежно выбритое последней лавиной. Тут и там под снегом угадываются старые корневища. Мелкие березки густо дырявят искристые сугробы и отмеряют давность последнего катаклизма – три, четыре года. Справа над речкой Азау грозно нависли бараньи лбы лавиноопасной и потому решительно некатабельной части Чегета. Мысленно проиграл ситуацию схода лавины, вспомнил Тютю и тут же захотелось побыстрей миновать зловещую поляну.

Когда я три года назад приехал на Чегет, одноименная гостиница была до третьего этажа завалена снегом, но окна уже вставили. Наш автобус подъехал к вестибюлю по глубочайшей снежной траншее. Две недели назад сюда сошла та самая знаменитая лавина с Кагутая, убившая сторожа на рынке. Гостиница устояла, но страшно подумать, что было бы, если б лавина сошла не в шесть, а, скажем, в десять утра, когда чегетская поляна кишит праздным народом. На следующий день в «Горянке» я встретил дядьку, который заученно рассказывал, как лег спать в номере на третьем этаже, а проснулся в сугробе, который чуть не доверху забил его комнату. Рассказ пользовался успехом, рассказчику наливали.

Лыжня нырнула в спасительный лес, меж сосен замелькали скромные одноэтажные коттеджи. Через пять минут я уже стучусь в маленький затрапезный домик на краю Терскола. Дверь открыл сам Серафим по прозвищу Шестикрылый.

  • А-а-а, Валя, — обрадовался он небритым, щербатым ртом. – Какими судьбами? Заходи.

Обстановка более чем скромная. В простенькой облупленной люстре вяло горит сороковатная лампочка. Творческий беспорядок, переходящий в полный разгром. На стенах картины в подрамниках. Мрачные, загадочные, но, бесспорно, талантливые. На ближайшем полотне изображено темное озеро или река, в лодке черная фигура в монашеском капюшоне с желтым фонарем в руке. На заднем плане угадывается голова дракона, торчащая из воды. Серафим поймал мой взгляд и засуетился.

  • Нравится? Это мне привиделось прошлой осенью. Наверно, это Харон в лодке. А вот смотри – называется «Ночной кошмар». Видишь – всё в фиолетовом. А вот это совсем новая – «Голова осла». Видишь, улыбается. А вон наверху – «Визит ведьмы». Ну, как тебе?
  • Неплохо. Мрачновато малость, а так ничего. И как? Продаются?
  • Ой, не спрашивай. Ничего не покупают. Чурки, что с них возьмешь? Не понимают в живописи.
  • А живешь на что?
  • Да я в «Чегете» истопником. Ну, еще вывески рисую, но это редко. Только на краски хватает. Садись, давай чай пить.

Мы пьем душистый чай из горных трав со сгущенкой, которую принес я. Вспоминаем общих знакомых. Все поразъехались. Серафим жалуется на местных – мол, зажимают.

Сколько я встретил в горах чудесных ребят — москвичей, ленинградцев, киевлян, покоренных красотой и величием Кавказа, которые, позабыв про дипломы, устроились здесь: кто инструктором, кто спасателем, кто кочегарам, кто еще бог знает кем. Никто долго не продержался. Горцы последовательно вытесняют шустрых пришельцев, а те, кто застрял, женившись сгоряча на местных скромницах, теряют зубы, оптимизм и плавно съезжают в нищету и мутный морок.

  • Слушай, старик, — говорю я мягко, — а ты не пробовал горы рисовать. В таком месте живешь роскошном: снег, солнце, куда не взглянешь – картинка. Туристы бы со свистом расхватали. А ты что пишешь? Ночные кошмары, прости господи. Серафим, ты только не обижайся.
  • Горы нельзя, — печалится Серафим, — не мое это. Я по-другому чувствую. Ну, как тебе объяснить?
  • Ладно, не объясняй. Я собственно кататься еду. Ты свободен? Составишь компанию?
  • Ой, да я, вообще, свободен. Мне только послезавтра в ночь.

Серафим долго терзает расхлябанную дверь, а потом, толкаясь палками, как тараканы лапками, мы катимся к подъемнику. Поравнявшись с северным выкатом, Серафим говорит, что в прошлом мае нашел здесь ногу в ботинке.

  • То есть как ногу? — не понял я.
  • Так. В феврале одному мужику на северах ногу лавиной оторвало. Мужика нашли, а ногу — нет. Я на работу рано иду, еще сумерки. Смотрю – шакалы на склоне толкутся. Я на них крикнул, разогнал. Любопытно стало, поднимаюсь. Батюшки, нога в горнолыжном ботинке. Только оттаяла.
  • И куда ты ее?
  • Куда – куда! В милицию понес, а там не принимают. Ты что нам принес, говорят, тухлятину. Неси назад. Я говорю, куда я понесу? Полдня у них просидел, еле сдал.

По знакомству бесплатно и без очереди садимся в кресло вечного чегетского подъемника. Под ногами поплыли до дрожи знакомые места, и воспоминания спешно, как алкаши за пивом, выстроились в длинную и нетерпеливую очередь.

Здесь я полз как Мересьев по снегу с вывихнутой ногой.

Под этой сосной я, от переизбытка юношеских чувств, пытался поймать прыгающую с ветки девушку и потерял сознание от удара увесистого каблука по глупой своей голове, а, очнувшись, напугал спутников первой сединой.

Где-то здесь я чудом увернулся от летящей сверху одинокой лыжи.

А вот легендарный «Доллар», где на моих глазах какая-то несчастная лыжница оставила на кустах вместе с синей вязаной шапочкой свой рыжий, кудрявый скальп.

Вон на том крутяке, через восемь лет, нырнув вниз на прямых лыжах, я перехвачу своего пятилетнего сына, кубарем летящего на камни. Когда я изловчусь и поймаю его за капюшон, сынишка будет смеяться.

  • Ты чего смеешься? – спрошу я его ошарашено.

Его ответ запомнится мне на всю жизнь.

  • От радости.

Вот так, — «от радости» и все тут.

А по этой мульде лет через десять меня, наколотого промедолом, повезут вниз на акье с диагнозом почечная колика.

На Чегете есть верхушка,
на верхушке есть избушка,
а в избушке есть ловушка
для космических частиц.
Эта самая ловушка
с виду старая кадушка.
У окошка раскладушка,
на полу гора таблиц.
В той избушке проживали
Коля, Женя да Олег.
В мятом баке из дюрали
по утрам топили снег.
Я гостил там две недели.
Ах, «юга» и бугорки!
Ах, катание в апреле!
Ах, вино и шашлыки!
Боги снега навалили,
что не выйти из дверей.
И подъемники закрыли —
знать, начальникам видней.
Тут меня и прихватило.
Не в диагнозе прикол,
просто так меня скрутило,
что вкатили промедол.
Вниз с Чегета на акье
ездить вредно и рисково.
Я надеюсь, что тебе
не знакомо это слово.
Промедол на посошок,
на меня одет мешок,
я уложен в желобок,
сверху стянут ремешок.
Шок!
Два здоровых «битюга»,
два громилы Кращ и Буслик
ухватились за рога.
Буслик свистнул словно суслик.
И поехали… Очки
залепило снегом сразу.
Начались броски, толчки
и пинки, как по заказу.
Ноги верх — удар по почкам,
ноги вниз — удар под дых.
И запрыгали по кочкам
словно пара вороных.
Все грехи вопят во мне, —
я виновен в озорстве,
баловстве и мотовстве,
кумовстве и хвастовстве!
Лезет снег колючий в спальник —
я и бабник и охальник.
Завалились в правый бок, —
Ах, прости единый Бог.
И над всем как сублимат
боевой азартный мат.
Оказалось — «битюги»
обожают матюги.
Нету к прошлому возврата!
В голове колокола.
Я прошел все круги ада
и… болезнь моя прошла.

По пути Серафим рассказывает, что сегодня соревнования на Кубок Эльбруса, да еще фильм какой-то снимают. Вчера он, Серафим, самолично наблюдал Караченцева и Визбора.

Пару раз прокатившись на второй очереди, подъезжаем к финишу слалома гиганта. Тут суетится киношная группа, зеркала, камеры, эпизод снимают. Народ, понятно, глазеет. Парнишка стоит на видном месте красивый такой нереально – видать артист. Одет с иголочки, шлем, очки, эластик, лыжи – все фирма. Вроде, как только что с трассы, и время у него первое. А парнишка, смотрю, еле на лыжах стоит.

  • Вы, — говорит, — только меня не толкните, а то я вниз поеду, а этого я не умею.

Режиссер, или кто он там, в мегафон обращается к народу. Мол, кто хочет в шедевр мирового кинематографа попасть, тех, значит, милости просим. Задача простая — по команде броситься к актеру в шлеме и с радостным видом качать чемпиона. Я такие вещи не люблю, а вот Серафим вызвался.

Камера, мотор, народ кинулся, а все в горнолыжных ботинках и потому сами попадали и актера повалили, затоптали, достать не могут, чтобы качать. Режиссер, или кто он там, орет неприличными словами, свалку растаскивает. Актер лежит помятый, на жизнь жалуется. Тут выясняется, что очки у него в суматохе пропали дорогие, а главное чужие. Режиссер, или кто он там, весь красный стал. Вы, говорит, мне их найдите, хоть всё здесь переройте. И, правда, лопату тащат большую совковую. Мне сразу скучно стало — не люблю когда лопаты. Я вниз поехал, а Серафим остался смотреть, чем дело кончится. Через полчаса подъезжаю, смотрю, два амбала яму роют два на два на два. Все никак поверить не могут, что любители искусства очки стырили.

Да, славно мы с Шестикрылым в тот день полетали. Все ж Чегет есть Чегет, и нет круче горы на свете — сейчас я это уже доподлинно знаю. А то, что подъемники ржавые, склоны неглаженные, канатчики диковатые – это сущая правда. Да только и в этом тоже свой шарм имеется. Ох, не всем он по нраву, далеко не всем, но бродят по городам и весям мягкой кошачьей поступью тысячи адептов незримого чегетского ордена. А для недовольных чегетскими подъемниками, которые уже сорок лет благополучно скрипят под нашими туристами, расскажу, как на моих глазах развалился новенький австрийский «Допельмейер».

Случилось это в мутном девяносто первом, в Гудаури, куда я прибыл во главе славной горнолыжной секции. Катались мы общим стадом, и примерно в том же порядке загружались на четырехместный австрийский подъемник. Ах, как мы тогда наслаждались теплыми диванами и плавностью хода. Первое прикосновение к пресловутому западному сервису ласкало заскорузлые совковые души.

Трос сорвался с опоры в трех креслах передо мной, и мы стали падать. Наш диван просел, чуть не до земли, потом резко взмыл и на моих глазах двое из четырех лыжников, сидевших впереди, сделали заднее сальто через спинку и попадали в сугроб. Мы удержались. После пяти, шести мощных колебаний трос замер и наступила потрясенная тишина. Потом впереди кто-то закричал, и вся канатка загалдела. Как потом выяснилось, два дивана достали до камней, и там были переломы. Висим. Солнца нет, ветра… есть. Подмерзаем. Прошло два часа, мы уже всё обсудили, а нас всё не снимают. Спасатели интересуются пострадавшими, и им пока не до нас. И тут дремучие альпинистские инстинкты кольнули меня пониже спины. Собрал все палки, связал и померил высоту: шесть палок – стало быть метров семь. Прыгать можно. Я отбросил лыжи подальше, сполз потихоньку на животе и повис на руках, держась за какую-то перекладину. Но то, что секунду назад казалось элементарным, вдруг сделалось невыполнимым. Надо было просто разжать пальцы, а они не слушались и жадно цеплялись за ледяную железку (а вдруг под снегом камни?). Мучаясь стыдом невыносимо, я пережил одну из самых отвратительных минут своей жизни, пока пальцы не разжались сами. Я ушел в снег по пояс и облегченно заорал, что здесь мягко. В креслах началось шевеление и народ начал прыгать. Минут через тридцать в креслах остались только самые осторожные. Последних из них вконец заиндевевших с писком и визгом спасатели сняли только через шесть часов. Но вернемся на Чегет начала восьмидесятых.

<<- Предыдущая глава

Следующая глава ->>

Запись опубликована в рубрике Горнолыжный фольклёр с метками . Добавьте в закладки постоянную ссылку.

Добавить комментарий

Ваш e-mail не будет опубликован. Обязательные поля помечены *

*